Стася, Утёнок, папа Толик
Мама назвала её Настенькой, папа звал Настюшкой, но сама она остро хотела быть Женькой. А раз нельзя Женькой, она стала Стасей, как только сообразила, что это зависит от неё самой — как её будут называть. И вообще всё зависит от неё самой.
А когда мама закатывала папе скандал за то, что он опять загнул тюбик с зубной пастой, а папа опять и опять этот тюбик загибал, Настюшка хватала пластмассовый меч и рубила им невидимых врагов. Или надевала на себя мешок из-под картошки и громко взрывала стуловидным плугом непаханые поля. Или выдёргивала из прищепочек красную штору, ходила в ней, как в мантии, стучала по полу шваброй и выкрикивала приказы, как орёл из мультфильма «Маугли»: «Перемирие! Объявляется великое перемирие!» За штору ей влетало, но зато мама переставала ссориться с папой (который, кстати, больше любил, когда дочка тоже звала его Толиком — да сколько угодно!).
Потом родился Серёнечка, и Серёнечке тоже не нравилось, как его зовут, и он хотел быть Якобом Вольфгангом, но как это сделать, не придумал. После того, как он начал чистить зубы, тюбиковая тема в семье усилилась, и в конце концов мама собрала вещи и уехала с Серёнечкой жить к бабушке. Стася отвоевала право остаться с Толиком, потому что они были большие друзья. Игрушечный меч Серёнечка увёз с собой, но лучший в мире папка добыл всерьёз загрустившей об этом Стасе другой меч — большой и тяжёлый пластиковый двуручник, так что враги ей не грозили.
Потом родители несколько раз мирились, ссорились, съезжались и разъезжались, всё это тянулось лет пять, пока, наконец, не стало очевидно, что надо делать всё то же самое, но мирно и без нервов. Видимо, для их семьи житие на два дома и есть идиллия, а стало быть, вопрос решённый и окончательный. И когда семейный совет в лице мамы, папы, бабушки и Серёнечки такое постановление принял, папа пришёл домой очень весёлый и громко-громко закричал, потирая руки:
— Всё! Хозяева здесь — только мы с тобой! Ох и выкину я наконец эти окаянные красные шторы!
— Ур-ра! — закричала Стася. — А как они нам нужны в театральном кружке, ты не представляешь!
Сдёрнув шторы, папа неделю ходил предельно счастливый.
Сложнее было с фамильным сервизом на двенадцать персон, подаренным каким-то далёким и забытым родственником. На перламутровом фоне клонился к томной пастушке сальный пастух. Пить чай из этой пошлости не хотел никто, выкинуть сервиз было жалко (а как же, перламутровый, золочёный, дорогой!), подарить — стыдно. И все сходились на том, что сервиз — плохой, но вместо того чтоб избавиться от него, хранили его в серванте и время от времени поминали незадачливого родственника в досадливых выражениях.
— Ох ты грех, — сконфуженно сказал папа, глядя на этот сервиз. — Стаська! Не поднимется у меня рука. А у тебя?
Стася энергично начала делать гимнастику, показывая, что руки у неё поднимаются высоко и сколько угодно.
— Знаешь что, — зажмурившись, постановил папа. — Совсем я вещами замшел. Исчезну-ка я до понедельника, а тебе даю полную свободу действий. Условие одно: не на мусорку, а в дело!
— Так точно, ваше высокоблагородие! Ура! — ответила Стася. И в субботу с утра пошла на рынок спрашивать, не надо ли кому сплавить сервиз и всё остальное. Сначала думала в детдом отдать какой-нибудь, но не решилась: дети ни в чём не виноваты. Уж пусть если кто приобретёт такую глупость, так по своей воле. Может быть, для кого-то это даже и полезным окажется — всё ведь в сравнении познаётся. Конечно, лучше б вообще несовершенства на планете не было, но тут что говорить...
Но на рынке она немного забыла, зачем пришла. Ей очень нравились вещи. То есть не просто вещи, а нужные вещи. К сожалению, дома до сих пор её окружали несозвучные вещи, а созвучные были редкостью. И она шла и любовалась теми вещами, которые были ей по вкусу, несмотря на то, что рядил мелкий непрекращающийся дождик и погода вроде бы была не прогулочная. Так она добрела до закутка с шитыми из лоскутов сумками, и ей эти сумки очень понравились. Стася долго их разглядывала, а когда подняла глаза посмотреть на продавца, то очень удивилась: это был Гадкий Утёнок из соседней школы! Звали его так за то, что рот у него был похож на клюв, и вообще он был довольно-таки неприятен на вид и очень хмур. Этим и запоминался. Но Стасе-то было всё равно, как он выглядел.
— Ой, а я же тебя знаю! — обрадовано сказала она. — Здравствуй... Ты из пятой школы, из девятой параллели, верно? А ты меня знаешь?
Утёнок неопределённо пожал плечом.
— Мне очень понравились сумки, а кто их шьёт? — спросила Стася.
— Понравились — так покупай, — буркнул Утёнок. Он не был расположен к разговору.
— Вообще-то я бы лучше заказала, если можно, — продолжала она. — Они мне нравятся, но совсем-совсем моей здесь нет, а я не покупаю, когда не совсем моё...
— А чего ты хочешь? — спросил он.
— Я подумаю, как объяснить, найду тебя и скажу, ладно? А может, я даже и ткань принесу... Слушай! Знаешь что! Тебе нужна всякая ткань? Мы с папой затеяли большую домашнюю ревизию, и у нас масса ненужных тряпок и всякого такого. И вообще есть просто вещи, которые даже новые, их жалко выкинуть, но продавать — это ж ещё собраться надо, и столько мороки... А?
— У меня самого всякого такого навалом, — фыркнул он, достал сигарету и закурил. — Ну, тащи, если хочешь. Продам за тридцать процентов комиссионных.
— Каких комиссионных, я тебе так отдам! Вот только насчёт тащить... Давай лучше ты к нам зайдёшь и сам выберешь, что взять. Если ты можешь, конечно. Я живу на Пушкина, где магазин «Меха». А то я тебе тут притащу целый сундук, и окажется, что тебе ничего из этого не надо. Это будет забавно...
— Ладно, — небрежно согласился он. — Какая квартира?
Стася сказала.
— Ладно. Приду сегодня часов в шесть. Но если это розыгрыш, тогда берегись. В гневе я страшен.
— Это как? — засмеялась она. — Нет, Утёнок, ты не думай ничего, я вполне серьёзно... ой, извини, я не знаю, как тебя зовут.
— Утёнком, — подтвердил он. — Гадким. — И дунул в неё дымом.
Она вздохнула, развернулась и ушла.
В седьмом часу она выглянула в окно. Утёнок стоял во дворе под мелким дождём, раздумывал и опять курил. Она покричала ему в форточку, и он наконец поднялся к ней. Остановился в прихожей.
— Ну, чего ты там хотела мне отдать? — спросил он.
— Да ты заходи, — позвала она. — Во-первых, у меня тут есть глупейший сервиз...— видя, что он не желает входить, она прошла в комнату и начала рассказывать оттуда про то, что ей попадалось на глаза ненужного. Утёнок некоторое время слушал из прихожей, потом недовольно засопел, разулся и вошёл. И тогда Стася поняла, почему он так не хотел входить, хотя он и поставил свои ботинки в тёмный уголок. Она уже подозревала, что у него окажутся какие-то особо рваные носки, но носков у него не оказалось никаких, зато по разным признакам Стася поняла, что он свои босые ноги оборачивает полиэтиленовыми пакетами. Стало быть, ботинки у него снизу ещё менее целые, чем сверху...
— Бездарный сервиз, — усмехнулся Утёнок, повертев чашечку в руках. — Это точно. А купить купят, чего! Он блестящий!
Он отставил чашечку в сторону, остановился перед Стасиным диптихом.
— А вот это не купят. Потому что не блестит, — он засмеялся.
— Не надо, не шути. Мне это очень дорого, — строго сказала Стася.
Диптих назывался «Дай им, Господи». Левую часть Стася нарисовала по одному из папкиных снов. На переднем плане — сухие, израненные руки человека, который заблудился в пустыне и машет из последних сил бедуину на горизонте. Но бедуин не оглядывается, просто потому, что не слышит. А может быть, это даже мираж, кто знает! Но так или иначе, он не слышит затерявшегося в песках полуживого путника...
А справа была толпа, густая толпа людей. Что они делали — неясно: кто-то митинговал, кто-то веселился, кто-то печалился и ссорился, как всегда бывает на слишком массовых праздниках на главной площади. А там, на горизонте, в том же месте, где слева брёл одинокий бедуин, обернулся из недр толпы и картины неизвестный с ищущим взором, полным страдания, сострадания и любви. Он тоже искал и звал. Того, кому он, может быть, нужен...
— И так вся жизнь, — прокомментировал Утёнок. — Ёлки-палки! Который справа — того жальче. Никого-то он не найдёт, бедняга... — он ещё раз оглянулся на интерьер комнаты. — А ты, стало быть, как бы это сказать... высокая? Любопытно...
— Утёнок, слушай, извини, а ты ведь, наверное, не ужинал?
Он засмеялся.
— Я не обедал. Тебе что-то надо от меня или ты хочешь сотворить над моим желудком акт милосердия?
— При чём тут милосердие? — сердито сказала она. — Милосердие — это когда в пустыне одна капля на двоих, и ты её отдаёшь, а это — пришёл человек вечером с работы…
— Небось ещё и руки мыть придется? — хохотнул он.
— Это бы неплохо, — согласилась она, глянув на его ладони жёлто-серо-непонятного цвета.
Он лениво помочил руки под краном, сел в кухне на табурет, и пока Стася доставала из духовки не остывший ещё котелок с тушёной картошкой, полез в карман за спичками.
— Э-э! Только попробуй, сразу за дверь вылетишь, — сказала она. — Вот выйдешь из подъезда — хоть закурись, а из подъезда я вашего брата гоняю без всяких шуток.
— А как же сострадание? — спросил он.
— Сострадание! Если человек придёт и селитру в подъезде подожжёт или аммиака напустит — ему тоже сострадать? — спросила Стася. — Почему все должны страдать из-за одного? Сострадание-то тоже не безумное должно быть, знаешь ли...
— Ясно. А эта глиняная чашечка случайно не лишняя?
— А эту глиняную чашечку сделал мой друг Динь, — сказала она. — И она самая нелишняя из всего, что тут есть.
— Ясно. Что там у тебя ещё имеется?
— Что... — задумалась она. — Ну, есть электронные часы, старый магнитофон, демисезонное пальто... Есть почти новая раковина. Она три месяца простояла, потом мама кухонный уголок купила... Утёнок, это надо кладовку открывать и вещи через одну доставать. Вот как поедим, мы так и сделаем. А ещё, знаешь что... скажи, ты ведь очень гордый человек, да?
— Не знаю, — сказал он. — Когда как. Охота — так гордый, неохота — так безропотный.
— А ты мне простишь, если я тебе носки подарю? Вместе с кроссовками. И с рубашкой. Ещё спорткостюм есть новый, шикарный, который мне не разрешили надеть в поездку, до того он весь оказался ценный — так что я его из протеста вообще не стала носить... Или не простишь?
Она остановилась, возмутилась сама на себя, воскликнула:
— Утёнок! Не прощай! Я увидела твои ботинки и сижу жалею тебя, как будто ты какой убогий! Можно подумать, в ботинках счастье! Ты такие талантливые сумки шьёшь, ты меня втрое самостоятельней, а я сижу и думаю, что я, видите ли, хорошая-интеллигентная, а ты рвань — да, вот именно это слово и подумала! Вот откуда это во мне, откуда? — она сердито заходила по кухне. — И сигареты твои! Я на тебя из-за этих сигарет как на недочеловека смотрю, а я ведь ничего, ничего о тебе не знаю!.. Утёнок, не прощай мне! Гадко мне на саму себя! Если б ты знал, как гадко! Я не хочу такой быть; почему я такая?
— Успокойся, Любимова, — сказал Утёнок (тут она вспомнила, что до сих пор не представлялась). — Мне совершенно безразлично, как ты на меня смотришь. Успокойся, я вполне рвань и вполне недочеловек. Ты ещё ничего об этом не знаешь. Если я похвалил твою картинку, это ещё не значит, что я человек. Возьму я у тебя и кроссовки, и костюм, и чашечку в придачу свистну, если не спрячешь. Она мне понравилась. И поблагодарить забуду. Дай ещё картошки, мне столько мало.
...А когда пришёл папа, крику было больше, чем она думала. Конечно, оказалось, что спорткостюм очень пригодился бы лет через пять Серёнечке, и что всё остальное пригодилось бы тоже, вплоть до нескольких деревянных реек, которые она отдала садоводам, и рулона с пожелтевшим от времени ватманом, унесённого в школу: ведь он покупался во времена великого дефицита ватмана, и никто не поручится, что такие времена не наступят снова. Речь шла о барахле, а Стася раздала ценные вещи, которые можно было продать и купить еду! На дворе развал экономики, а она бомжам штаны раздаёт!
— Толик, зачем ты так, — обиделась Стася. — Во-первых, ты не пойдёшь с лотка эти штаны продавать, потому что работу не бросишь, а я не пойду, потому что мне страшно, там надо дань кому-то платить за всё это! А во-вторых, не тебе жаловаться на еду. Я тебя и за копейки как в ресторане кормлю и все дешёвые места знаю. Всем сейчас трудно, и что теперь, барыгами становиться? Помогать нужно друг другу в такое время, а не выторговывать! Да, хотела я кому-то пристроить для перепродажи, а когда увидела его, поняла, что ему намного труднее, вот и всё. Пап, ну реально же плюшкинские запасы всё это были! Запиханные по углам ценности — это уже не ценности!
— Нам опять зарплату стали задерживать, — мрачно сказал папа. — Я не знаю, что будет завтра с этой страной, понимаешь? И никто не знает!
— Пап, а помнишь Ахматовское: «Нет! и не под чуждым небосводом, И не под защитой чуждых крыл — Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был». Что будет со страной, то и с нами будет. Толик, ну мы же с тобой русские люди, а? — она попыталась его обнять.
— Пороху ты не нюхала, — сказал отец. — Уйди от меня!
Стася уже было подумала, что придётся ей после всего этого тоже перебираться к маме и бабушке; но папа оттаял гораздо раньше. А именно — в тот же вечер нагрянул в гости давний знакомый, среди прочего рассказавший о каком-то Лёньке.
— Ты же помнишь, какая у него была надменная мать, — толковал гость. — Как она шипела на нас, помнишь? Конечно, с невесткой у неё отношения не сложились. Одно, другое, пятое — короче, отправил её Лёнька на курорт, а пока она отдыхала, подмухлевал и один разменял квартиру. Разменял выгодно, но себе неплохое подыскал жильё, а ей, говоря откровенно, какой-то клоповый рассадник нашёл. Вообще, недвижимость есть недвижимость: выведи клопов, выкури запахи, наклей обои да живи как белый человек; но на неё-то всё это внезапно свалилось, конечно. Приступы, обмороки, скандалы, я ли тебя не кормила, я ли тебя не растила, я ли не всё тебе отдавала. А он ей говорит в сердцах: «Помню я, маменька, всю твою науку: своим помогай, а чужие себе сами помогут. Так вот теперь у меня мои свои, а твои свои мне сто лет чужие. Делать тебе на пенсии нечего, вот и ремонтируйся, меньше нас доставать будешь». А ты её характер помнишь, она пошла в туалет, повесилась и записку с проклятьями оставила. Так Лёнька теперь её хоронить отказывается. Жена у него на седьмом месяце, конечно, шок, травма, больница; он потому и торопился разменяться, что жена у него чувствительная, при первом ребёнке от каждого скандала молоко пропадало. А мы тишком от него на похороны собираем... надо ж закопать старуху, в конце концов.
Тут, к испугу гостя, папа соскочил с табурета и к Стасе побежал, которая тоже с ужасом через стенку историю эту слушала.
— Папа, папа, да успокойся, я с тобой, папа...
Но Толик человек впечатлительный, и ещё несколько ночей подряд ей приходилось выбегать к нему в залу и будить его, когда он начинал стонать, и уверять его, что она его не оставит и что никаким ужасам он её не учил. Он даже хотел найти Утёнка и подарить тому что-то ещё ценное вроде глиняной чашечки, так что Стася еле его урезонила.
А с бедолагой Утёнком история вышла хоть плачь.
Через пару дней, когда у 10 «А» была физкультура на поле, которое седьмая школа делила с пятой, за сеткой гонял мяч как раз Утёнковский класс. Утёнок, сиявший синяками, нарочно запнул мяч на чужую территорию, в сторону Стаси, пошёл его достать и сказал по ходу дела:
— Привет. Хочешь знать продолжение истории своих благодеяний?
— Мне уже страшно, — искренне ответила Стася.
— Да не, это не страшно, — усмехнулся он, отряхивая мяч. — Просто батя раньше меня нажиться успел на твоём добре. Залил по самые брови и «Зингер» мне об пол грохнул для полного счастья. Так что обойдёшься без сумки. Или машинку мне дари. А батя её загонит и пропьёт, хе! — он вдарил по мячу, и мяч полетел на территорию пятой школы.
Стася не нашла, что ответить.
— Я же говорю: жальче правого с твоей картинки. Который ищет, кому в человечьем стаде свои высокие истины подарить. Он обречён, — подытожил Утёнок.
— Утёнок, прости, я в тот раз не спросила... ты откуда моё имя знал? Чем это я могу быть так знаменита...
— Не раз слышал реплики, мол, кто эта ненормальная с мечом, а однажды и ответ услышал, — ответил он, усмехнулся и убежал к своим.
После уроков Стася ушла на пустырь в соседнем квартале и долго рубилась там с невидимым врагом.
Стадо? Обречённость? Я не верю в обречённость! Не верю! Я хочу сделать на этой земле что-то нужное! Руками, ногами, зубами!
…Назавтра биологичка вдруг философский опрос затеяла, держа в руках методическую брошюрку Института повышения педагогической квалификации — видно, опять какой-то эксперимент. Рассказывала легенду о белоснежном горностае, который лучше умрёт, чем испачкается, и просила своё отношение написать.
Стася сама не ожидала того, что у неё получилось.
«Мне не близка надменная правда горностая.
Чтобы вылепить Адама, мой Бог не побрезговал погрузить руки в глину. Чтобы хоть что-то донести до народных масс, дети моего Бога спускались с облаков и ходили по весенней грязи по берегам Ганга и Иордана. Я хочу быть хоть немного похожей на любимых детей моего Бога, пусть это и дерзко.
Хочу ходить по грязи, разыскивая стоящую глину, лепить и обжигать горшки.
Хочу научиться весело удирать от охотников босиком по таким отчаянным хлябям, куда они не рискнут сунуться со всеми своими ружьями и сапогами. Может быть, хоть один из них тогда уронит ружьё и подумает о своём мнимом всесилии.
А если меня всё-таки подстрелят, я хочу уметь смеяться и петь.
Моя молитва о том, чтобы выдержать и не отступить от моих желаний.
Лучше попасться охотникам, чем изменить себе».
Поставив точку, Стася вдруг увидела, как странно похож этот девиз на девиз горностая. Удивилась, улыбнулась и приписала:
«…Так в самом ли деле правда горностая мне не близка?
Не знаю. Я с ним совсем не знакома.
Хочу встретить живого горностая. Хочу поглядеть ему в глаза».
(c) Все права на воспроизведение авторских материалов принадлежат Екатерине Грачёвой. Цитирование приветствуется только при наличии гиперссылки на источник. Самовольная перепубликация не приветствуется, а преследуется по закону. Если вы хотите пригласить меня в какой-то проект, сделайте это легально. (написать >>>) |